9 января - тоже Святки
Jan. 9th, 2008 12:13 am Стихи, писавшиеся в «до-гутенберговскую» эпоху самиздата, В.К. перепечатывал и дарил - давал почитать знакомым (4 экз. - стандартная закладка пишущей машинки; количество увеличивалось уже за счет переписанных копий). Круг общения был большим, к тому же с годами менялся. Многие, кому попали в руки авторские экземпляры 70-80-х, хранят его стихи -- за что этим читателям поклон. Подборка стихов, сохраненных в одном из домашних архивов, здесь:
Три текста – «Холода столько…», «Просуществуешь в оранжевом шаре…», "Что еще винного в них..." не включались потом автором в сборники ( машинописные, разумеется). А три стихотворения с общим названием «Постоялец» были cоединены - при помощи музыкального приема - в одну большую элегию (Боратынский всегда был рядом и значим). В благодарность публикатору хочу показать окончательную редакцию этого петербургского текста.
Постоялец
В черный угол пусти постояльца –
обживется, повесит гравюрку
над кроватью. Любовь к Петербургу –
что-то вроде отсохшего пальца.
Покажи ему — и обнажится
в ущемленно-ущербной гримаске
двор больных голубей, бледной краски,
да в известке – плечо очевидца.
Под грузила Петровского флота
подставляю угрюмое темя,
и за каплею капля – долбленье,
что история – только работа.
Я зачем тебя, сукина сына,
допустил доползти до постели?
чтобы видел: во гнили и цвели
издыхание карты красиво.
Мне и юности жалко смертельной,
и несносно желанье возврата
под андреевский выстрел фрегата,
в недостроенный лес корабельный.
Мне и стыд – но смотрю на подделку
под баранье волненье барокко,
восхищаясь: проглянет жестоко
старой краски пятно сквозь побелку.
Проглянуло — и словно бы ожил
мертвый город, подвешенный в марле, —
влажный сыр, высыхая в овчарне
для рождественской трапезы Божьей.
Разве нам не оправданье
черт любимых заостренье,
если остроту старенья
раньше нас узнали зданья?
Сквозь аморфные жилища
с вязкими узлами быта
разве радость не раскрыта
притчей Господа о нищем?
Посмотри на себя, отвращаясь,
перед бритвенным зеркальцем рая –
до пореза и шрама на шее
истончается линия – жалость.
Истончается взлет стреловидный,
упирается в яму под горлом...
Говоришь ли в углу своем черном,
что безбедно живу, безобидно,
или горькому зернышку предан,
(подоконник, растенье-обида)
отвернуться не в силах от вида
синих губ под искусственным светом.
Что нашепчут? Какого Гангута
многолетнюю славу-гангрену?
Прижимаясь к надежному тлену,
к брызгам трупного яда-салюта!
Ты спишь ли? Затекает локоть
и слышать каплю жестяную –
что карту рвущуюся трогать,
среди ладони со стеною…
Касаясь мысленно бугристой
поверхности изображенья,
я избираю пораженье
как выход или выдох чистый.
Да правда ли не сплю со спящей?
Мне кажется, одно притворство –
дыханья сдавленная горстка,
дождя и тяжелей и слаще.
Разве переменой стиля
не оправданы измены?
Замутненный взор Камены
каменной исполнен пыли.
Труден между сном и явью
сгиб руки. Ее затылок
тяжелеет. Я не в силах
высвободиться из заглавья.
Постояльца пусти в черный угол!
Кроме камеры-койки-обскуры,
есть иллюзия архитектуры,
перспектива ночей в коридорах.
Мне – цитация, копия, маска,
Аз воздам обнажением мяса
и за ржавчиной красной каркаса –
всей земли наготой ариманской!
19 июня – 4 июля 1974